Глава 2
Он сдерживается всю дорогу до машины. Идет на шаг впереди, не говорит ни слова, плотно сжимает челюсть и все больше ускоряется. Я едва успеваю, спотыкаюсь о собственные ноги, но даже не думаю вытащить руки из карманов брюк. Держусь сам за себя, силясь сохранить внутреннее и внешнее равновесие.
До машины метр, полметра… дверца пассажирского сидения открывается, и отец грубо заталкивает меня в машину, попутно долбанув головой о крышу. Я ойкаю и хватаюсь за лоб, но знаю, это он не специально. Так бывает, когда он злится, а в последнее несколько лет он злится на меня постоянно. Сердце уже привычно грохочет в груди, ожидая наказания. Каким оно будет сегодня? Мне даже немного интересно.
Он обходит машину, садится за руль и достает из бардачка влажные автомобильные салфетки, срывает этикетку и хватает меня за волосы. Тычет салфеткой в лицо, как котенка в лужу мочи, и размазывает по лицу остатки грима. Это не макияж, нет. Красятся девчонки, а я гримируюсь. Стараюсь скрыть себя под чужим ликом. Черные подтеки окрашивают половину лица. Спирт жжет кожу, щиплет глаза. Я пытаюсь вырваться, кричу:
- Хватит!
Но отцовская рука крепко вцепилась в волосы. И я жмурится, давлю подступающие слезы, вызванные раздражением от салфеток, стараюсь и никак не могу проглотить застрявший в горле ком. Я не плачу, нет, что вы. Это все мои глаза, очень чувствительны к спирту. Да и какие вообще глаза могут такое выдержать?
- Чертов педик! Сколько можно вести себя, как сраный гомосек? Позорище! Я тебе говорил выкинуть косметичку? Говорил или нет? – отец захлебывается в собственной ярости, сжимает кулаки так, что вздуваются вены. Мне на секунду кажется, что он настоящий супер-злодей, а я его жертва. И нет никаких героев, ни супер, ни обычных.
- Да, - кричу я и наконец-то вырываюсь из захвата. Прижимаюсь к дверце машины.
- Какого сраного черта! – отец несколько раз бьет по рулю, попадает по клаксону, и машина взрывается резким гудком. Люди на улице оборачиваются, и ему приходится взять себя в руки.
- Пристегнись, - командует он, и заводит автомобиль. Новенькая Вольво выезжает со школьной парковки и на предельной по правилам дорожного движения скорости отправляется в пригород Голдвилла. Туда, где стоит вереница одинаковых, будто сошедших со страниц журнала «Модная Хозяйка» домиков с белыми стенами и розовыми крышами. Сладкий привет из шестидесятых. Не хватает только женщин в пышных юбках до колен и припаркованных на подъездных дорожках автомобилей классических американских марок.
Всю дорогу до дома он монотонно отчитывает меня, придумывая все более и более жестокие наказания.
- Будешь сидеть в своей комнате и учиться самостоятельно. Выходить из дома нельзя. Никаких магазинов, никаких прогулок. И даже не думай о рисовании. Хватит с меня. Весь дом завален портретами мужиков. Как гомосек какой-то. Неужели нельзя придумать более мужское занятие? Хоть бы раз съездил со мной на рыбалку. Нет, сидит и малюет. Рисовал бы хоть женщин!
Я молчу. Сам не знает, почему в голову лезут по большей части мужские образы. Я рисовал молочника, доставщика пиццы, одноклассников и учителей, просто прохожих по памяти, тех, за кого цепляется взгляд. С женщинами у меня так хорошо не выходило. Я старался, но все никак не мог угадать пропорции, из-за чего тела получались слишком грубыми, да и лица тоже. Один в один мужик в юбке. Я думал, что художественный колледж мог бы помочь мне расширить репертуар и выявить корень проблемы, но отец запретил даже думать об этом.
- Я буду платить за твой колледж, - каждый раз повторял он. – И если уж я трачу деньги, то хочу быть уверен в том, что они не пропадут зря.
Не пропавшие зря деньги по его мнению – это бухгалтерия, менеджмент, юриспруденция, медицина и все остальное, исключающее возможность творческого выражения и склонность к гомосексуальности.
Как художественная школа связана с геями, я так и не понял. Да и связи между собой и геями до конца не понимаю. Весь интернет пестрит фотографиями эмо и готов, накрашенных и облаченных в эксцентричные наряды и при этом держащих за руку таких же эксцентрично оформленных девушек. А мне просто комфортно и привычно в этом депрессивном образе. И если бы ни Мэтт Уильямс, мой бывший лучший друг из соседнего дома, так прочно засевший в сердце, я бы ни за что не задумался о таком всерьез. Я возвращался к нему мыслями каждый день, и каждый вечер следил за ним через окно, пытаясь понять, почему такая крепкая дружба, такая прочная связь вдруг оборвалась. Однажды я обнаружил, что не помню, что случилось в тот день на речке. А позже решил, что боюсь это узнать. Потому я никогда не задавал отцу вопросов на этот счет и из года в год ждал, когда футбольная команда школы Святого Маркуса снова откроет набор. И каждый раз я с треском проваливался, все больше отдаляясь от Мэтти и его крутого футбольного окружения. И от возможности получить стипендию в колледже и выбрать образование, какое мне нравится, а не моему отцу. Но, видно, не судьба.
В этом году был последний шанс. Дальше колледж. Мы разъедемся по разным районам, а может, и по городам, и у нас не будет повода позвонить друг другу и спросить, как проходит жизнь.
- Живо выметайся, - приказывает отец.
Я выхожу из машины, и он тут же затаскивает меня в дом и несколько раз бьет раскрытой ладонью по голове. Удары недостаточно сильны, чтобы назвать их побоями. Это отеческие подзатыльники. Воспитательная мера, не более того, но все равно обидно.
- В комнату живо! – орет он, бессильно топая ногой. – Останешься без ужина! И чтобы выходил только в уборную, понял меня?
Я несусь наверх, не желая спорить.
- Я спрашиваю, ты меня понял? – требует отец ответа, и я кричу с лестницы:
- Понял!
Забегаю в комнату и громко хлопаю белой дверью с огромным нарисованным маркером черепом. Это я его нарисовал. Вышло круто.
- И рубашку постирай! – орет отец снизу. – И умой лицо! Как пидорас! Все размалевал! Черт!
Я хватаюсь за голову, смотрю на дверь так, будто череп вот-вот оживет и вцепится мне в горло. Снизу доносятся звуки ударов и звон металла – отец опять громит кухню. Но, слава Богу, под его кулаками не мое лицо и не лицо мамы. Я обошелся без травм. Отец никогда не бил меня по-настоящему. Шлепал, отвешивал подзатыльники, но чтобы с кулака или ногой, такого он себе не позволял. Такое он мог творить только со своей женой – утонченной и тихой женщиной по имени Ребекка Харт. С моей родной матерью.
Я думал, что она никогда не решится от него уйти, но пять лет назад, пока Я был в школе, а отец на работе, она вдруг исчезла. И я безумно рад за нее, но никак не могу понять, почему она уехала одна, не взяв ни единой вещи из нашего семейного гнездышка, не оставив мне даже записки. Она просто растворилась в прошлом, как в тумане. И все.
***
Я лежу на кровати, пялюсь в потолок, не смея даже думать о кистях и красках. Если бы отец не запретил, я бы уже выводил на бумаге ошарашенный образ Мэтта, старающегося максимально вежливо вырвать руку из чужой потной хватки. Как же невыносимо стыдно! Схватил так крепко и держал так долго, будто спасательный круг в море. Мэттью и так спас меня от Брегмана, разве можно было требовать больше? А я требовал и теперь даже представить боюсь, как в тот момент выглядело его лицо.
«Я, наверное, походил на безумца» - думаю я и верчу пальцем у виска. И бормочу вслух, будто это как-то может меня оправдать:
- Чокнутый…
Псих с размалеванным лицом, жалким взглядом и потными скользкими руками. Вот, что увидел Мэтти там на поле, а вовсе не лучшего друга детства.
Из открытого окна дует приятный теплый ветерок, занавеска приподнимается и колышется, легкая, как перышко. Розовая, как в комнате у девочки. Эти занавески раньше висели в кухне, их повесила туда мама. А когда она исчезла, отец сорвал их с окна и вышвырнул в мусорный бак за домом.
Это не единственная вещь, которую я вытащил из мусорного бака, старательно отмыл и утащил в свою комнату. Отец ничего не разрешил забрать на память, даже заглянуть в коробки с мамиными вещами не позволил, сразу все вынес на задний двор, куда подъезжает мусоровоз.
А я слишком хорошо помню, как мы с мамой выбирали эти треклятые занавески. Это был самый обычный вечер, быстро превратившийся в ночь. Отец задержался на работе допоздна. Хоть мы с мамой и знали, что на самом деле он уехал с другом в бар, мы прилежно подыгрывали и сидели на кухне на стреме, чтобы увидеть, как он вернется и успеть поставить еду на плиту.
Моя мама была очень хорошей женой. Она никогда, ни разу в жизни не ложилась спать раньше отца. Тот вечер не стал исключением. И хоть время давно перевалило за полночь, она продолжала сидеть на кухне и безучастным взглядом изучала окно. Я сидел рядом, выпросил у нее время дорисовать рисунок, и она позволила. Рисовал я, конечно, ее. Тот корявый детский рисунок – еще одна вещь, которую я достал из мусорки. Она сохранила его. Теперь он лежит в тяжелом справочнике юного натуралиста, который я открыл всего раз, чтобы положить его туда.
Я сидел, болтал ногами под столом и выводил ее коричневые кудри карандашом, когда мама вдруг повернулась ко мне и сказала:
- Давай съездим в магазин.
Я безумно обрадовался этой идее. Ночной гипермаркет – это место, в котором я никогда не был. Что-то невероятное, почти космическое. К тому же, я рассчитывал выпросить шоколадку или жвачку. В детстве все на это рассчитывают, когда идут с матерью в магазин.
Она собрала меня за пару минут, посадила на переднее сидение – впервые в жизни! – и отвезла в круглосуточный хозяйственный супермаркет в центр города. Мы проблуждали там в отделе штор почти три часа. Мама внимательно разглядывала каждую шторку и занавеску, пока не наткнулась на эту.
- Такой же рисунок был на моем свадебном платье, - прошептала она, касаясь кончиками пальцев прозрачного розового гипюра. – Когда я его надевала, я думала, что твой отец любит меня.
Тогда эти слова ни о чем мне не сказали, я был слишком разочарован тем, что на кассе не нашлось для меня никакой вкусняшки. И, конечно, никаких вопросов я задавать не стал. Я вообще не любил задавать родителям вопросы. Даже в раннем детстве я предпочитал не доставать взрослых, а добывал информацию из других источников. Отец очень гордился мной, считал, что я воспитан и умен. Но дело было не в этом. На самом деле я просто боялся спрашивать, чувствуя непреодолимую пропасть между нами. Я всегда чувствовал, что мои родители несчастны, и мне казалось, что это из-за меня.
Рядом с Мэттью Уильямсом все было иначе. Я сам становился другим. Ничего не боялся и не стеснялся. Я мог разбудить его среди ночи, кинув в окно карандаш или стерку и спросить, почему дует ветер или светит солнце, или какая разница между мальчиками и девочками. Мэтти каждый раз откликался, терпеливо объяснял, если уже знал ответ, или обещал утром спросить у мамы, если ответ был ему неизвестен. Но второе случалось редко, и я был уверен, что Мэттью Уильямс – самый умный человек на свете, который все обо всем знает.
Когда судьба, а может что-то другое, развела нас в стороны, я остался без единственной ниточки, связывающей меня с окружающим миром. Вместе с Мэтти ушли все остальные друзья, и я остался один на один с так и не постигнутой мной жизнью.
Помню, через несколько дней после той ссоры на речке, я проснулся среди ночи и кинул в окно Мэтти скомканный листок бумаги. Спустя минуту Мэтт выкинул его обратно и закрыл окно. Спросить, почему он не хочет больше со мной общаться, я не успел.