Глава 1. Катя
Ноготь сломался. Ерунда, правда? Но к нему, к этому ногтю, взгляд возвращался снова и снова. Девять идеальных ноготков и один ущербный. Ну как я. Только меня не исправить, а вот у ногтя надежда есть.
На часах половина четвёртого. Если честно — мне работать минимум до пяти. А может, и до шести — тут как повезёт. Люди ещё не отошли после новогодних праздников, и работы толком не было, но Андрей Семенович работал сам, и для нас работу придумывал. Можно подумать, он и вправду слуга народа.
Андрей Семенович — мой босс. И он самый настоящий губернатор. А меня посадили сначала для красоты, а потом одумались и нашли работу. Я теперь нужна всем. Вспомнили, что я двумя языками владею в совершенстве, и знаю, с какой стороны к компьютеру подойти.
Повезло. Я снова вздохнула. Потом поднялась и прошла в кабинет начальника, благо дверь была приоткрыта, а особой свирепостью мой босс не отличался, разве что когда ему испортят настроение.
— Андрей Семенович! — позвала я, заглянув в кабинет. Босс сидел и разглядывал фотографию на столе. На ней его жена с дочкой. Иногда мне казалось, что он по настоящему любит свою жену. — Зуб болит невыносимо, Андрей Семенович.
— Да хватит выдумывать, — отмахнулся он. — Иди уж… горе луковое. Но завтра чтоб в восемь тридцать была на месте.
Я отправила боссу воздушный поцелуй и убежала, пока не передумал, пока какой-нибудь идиот не испортил ему настроение. Ленка — мой мастер, приняла меня без записи, и вскоре ноготь снова был идеален, словно и не сломался. Людей бы так чинили…
Домой не хотелось. Туда мне ехать вроде и незачем. Если только Рудольфа покормить. Колесить бессмысленно по зимнему городу тоже так себе затея. Поэтому я поехала к Ляльке. У неё в наступившем году я уже была, но лучше в психушку, чем домой.
По факту это даже не психушка. Скорее, санаторий строгого содержания. И стоит он очень дорого. Мне пришлось идти на поклон к Андрею Семёновичу и очень много платить, чтобы выбить здесь место. Но жить со мной Лялька не могла, а я, в свою очередь, не могла оставить её в психической больнице.
Поэтому Ляля здесь. У неё отдельная комната с видом на заснеженный парк, её каждый день осматривает врач, здесь чуткие медсестры. А ещё очень чисто и красиво. Порой я Ляльке завидовала.
— Как она? — спросила я у медсестры, которая меня встретила.
— Ночью сорвалась в истерику. А сейчас хорошо… играет.
Лялька и правда играла. Куклами. И неважно, что Ляльке моей тридцать лет. С некоторых пор в её голове живёт маленькая девочка. Но когда Лялька вспоминает, кто она такая, всё заканчивается срывом. Поэтому и волосы у нее сострижены почти налысо — осознав себя, она их рвет. Так что лучше без них. Порой я глажу её по короткому ёжику и вспоминаю, какими светлыми, лёгкими волнами они раньше струились сквозь пальцы.
— Катя! — обрадовалась Ляля. — Хочешь со мной поиграть?
Я сбросила пальто и села рядом. Одну куклу зовут Катей, а вторую Лялей. Мы играем сами в себя. В этой игре у Ляльки есть ребёнок. Когда я смотрю, как она возится с пупсом, пеленая его непослушные пластиковые ноги, моё многострадальное сердце сжимается в болезненном спазме. Но виду я не подаю. Я играю. Играть — интересно. Порой я даже увлекаюсь.
В Лялькином мире нет мужчин. Ни одного. И это, наверное, тоже счастье. Единственный мужчина, которого она к себе подпускает, это Алексей Петрович — её врач. Доверие пациентки он завоёвывал долго, и оно дорогого стоит.
— Я пойду, Ляль, — опомнилась я.
Ночь уже скоро. Я отложила куклу Катю и поднялась.
— А конфеты принесла?
Мармеладки я носила с собой всегда, потому что к Ляльке ездила спонтанно. Вытряхнула из сумки пакетик. Приносила совсем понемногу, неполную горсть — много нельзя. Но Лялька все равно довольна. Меня угостила. Мармелад сладкий, чуть отдаёт грушей, сахаринки на зубах хрустят. Сладко, а на душе горько. Всегда так.
— Ты меня любишь? — вдруг спросила Ляля.
Моё глупое сердце снова совершило кульбит в груди. На глаза навернулись слёзы. Прижала Ляльку к себе. От её волос пахнет яблочным шампунем.
— Конечно, люблю… кого мне любить, если не тебя?
Новый год я вовсе не встречала. Сбежала в приморский городок — наш, русский. Штормило, к морю не приблизиться, зато мне импонировал его шум. И то, как ветер гнул мокрые деревья — тоже. И речь президента я слушать не стала — что он мог мне обещать? От поздравления хозяйки пустого пансионата тоже бежала.
А сейчас вышла в зимнюю темень и вдруг вспомнила — старый новый год же. Когда-то в прошлой жизни этот день был поводом ещё раз погулять. Шумно, весело. А сейчас… повинуясь порыву, я купила бутылку шампанского, кулек мандаринов, ароматных, в темно зелёных листьях. Контейнер с оливье. Вроде готова к празднику…
Мой дом светился десятками огней. Люди с работы пришли. Может, тоже готовятся, режут оливье, собираясь в десятый уже раз почтить наступивший год. Я сидела в машине. Достала сигарету, закурила. Курить я бросила вовсе не потому, что считала это вредным для себя. Просто находила какое-то извращенное удовольствие в необходимости ломать себя. Когда херово, поневоле вспоминаешь, что жив. А бросить курить было непросто… Может, снова начать, привыкнуть, и снова бросить?
Пассажирская дверь открылась. Пахнуло знакомой туалетной водой — сама её выбрала, лет, наверное, двенадцать назад, а Сенька на редкость консервативен. Впрочем, догадалась бы и с закрытыми глазами. Только Сенька считал, что личное пространство — это хрень несусветная, и вовсе оно мне не нужно.
— Все куришь? — спросил вместо приветствия.
— Курю.
— К дуре своей ездила?
— Эта дура — единственный родной мне человек.
Сенька отобрал у меня сигарету — тоже дурацкая, устоявшаяся с годами привычка — докуривать за меня. Глубоко затянулся. А потом потянулся ко мне. Притянул меня к себе, больно ухватив за подбородок. Прижался к моим губам, силой вынудив меня приоткрыть рот. И выдохнул в него дым. И сам проник вместе с дымом. От него — едкого дыма, запершило в горле, я поперхнулась и, вырвавшись, закашлялась. Сенька невозмутимо курил.
— Ты — чокнутый!
— Я тебе родной, — чётко сказал он. — Я тебя двадцать лет знаю. И что у тебя родинка на заднице. И что на макушке волосы первые седые, а ты их закрашиваешь. Я видел, как ты дохла, блевала, по снегу пьяная ползала. Я знаю, как ты кончаешь. И как предаешь тоже. Поняла, Дюймовочка? Нет у тебя никого роднее меня.
— Иди в жопу, — ответила я, впрочем, беззлобно.
Главное — не показать, как он задевает меня. Иначе не выпустит. Сенька и так играл со мной в кошки-мышки. То выпускал, позволяя поверить, что насовсем. То возвращался, напоминая, из какого дерьма меня вытащил, и что моя жизнь — его жизнь. И вся я, с потрохами, тоже его.
Но, если я сейчас сдержусь, не покажу своих эмоций, то, может, уйдёт… Три месяца не приходил же. Впрочем, это ни о чем не говорит. Один раз он не возвращался год. А потом открыл мою квартиру своими ключами — они всегда у него были, сколько бы раз я не меняла замок, и избил Славку, вытащив его из моей постели. Я тогда поверила, что свободна, отношения завела. Дура. Славку избил, из квартиры выбросил, а потом меня трахал, не обращая внимания на то, что плачу. Но трахаться Сенька умел и любил, так что вскоре плакать мне некогда стало.
Да, Сенька родной. Наверное. А родных, их же не выбирают. И не сбежать от них даже. Я пыталась.
— Сень, я устала. Правда. У нас завтра напряженный день — сам же знаешь, к нам целый президент приедет. Мне встать придётся в шесть.
Сенька снова поймал меня за подбородок. В глаза посмотрел. Его — Сенькины глаза, в темноте казались совсем темными. А они светлые. Синие, как летнее чистое небо. Ангельские. Невинные, чёрт побери. В такие смотришь, и верить хочешь. Слава богу, жизнь меня уже давно верить отучила.
— Иди, — отпустил меня Сенька из моей же машины. — И спи. Только мысли из головы дурацкие выбрось.
Я вышла, хлопнула дверью. Машину он сам запрет? От неё тоже ключи есть? Оборачиваться не стала. Сбежала. Задвижки на моей двери не было, что-то подсказывало — не поможет. Но хотя бы иллюзию покоя и одиночества моя квартира дарила.
Я так и не переехала — живу в квартире, которая досталась мне от мамы, а ей от бабушки. Но ремонт отгрохала. Моя квартирка практически стерильно белая и чистая. Сенька говорит, что ему всегда хочется у меня что-нибудь сломать или испачкать, ибо жить так невозможно.
Я живу совсем одна. Если не считать Рудольфа. Рудольф — моя рыбка. Самец чернополосой цихлазомы размером с ладонь. Живёт он один, жрёт с удовольствием, вот и растёт мне на радость уже четыре года. Основные его развлечения это, как я уже говорила, жрать, а ещё наблюдать за мной выпуклыми желтыми глазами. Я не против — все компания. Да ещё и молчаливая. Беседовать с Рудольфом одно удовольствие — он очень внимательный собеседник.
— Жрать хочешь? Конечно, хочешь…
Я покормила питомца, поставила чайник. Не знаю зачем, чая мне не хотелось. Просто привычка: пришла, поставила в чайник. Сходила в душ. А в голове билась безостановочно, металась мысль — зачем пришёл Сенька? Три месяца не приходил. А тут пришёл. И разговор этот странный… Ведь поводов для ревности нет: я — человек здравомыслящий, мужиков мне жалко, целибат блюду. Зачем пришёл тогда? И ушёл так просто…
С мокрых волос капало. Ноги мерзли. Пол тёплый, но ноги у меня мерзнут все время, и бороться с этим бесполезно. Носки у меня шерстяные были! Я их летом забрала с дачи. Ещё бабушкой вязаные, растянутые, но тёплые. Куда я убрала эту коробку, которую неизвестно зачем привезла?
Коробка нашлась в самом верхнем отделении шкафа-купе. Свалилась мне на голову, не желая даваться в руки. По полу рассыпались старые фотографии, статуэтка глиняная раскололась — обидно… Но в белизну моей квартиры эта штука, сделанная мной в девятом классе, не вписывалась, не жалко. Я натянула на ноги носки. Они пахло средством от моли и кололись. Наклонилась, собирая фотографии. С одной из них на меня смотрели Сенька с Димкой. Невозможно молодые. Я помню это лето. Им почти по двадцать, а мне едва восемнадцать стукнуло. Они были старше меня на полтора года, может поэтому, я так и осталась для них Дюймовочкой?
Тогда я была пьяна все три месяца. Что вином, что хмельным счастьем. От ночей горячих, от того, что Димка — мой, я могу трогать его, когда захочу, обнимать, голову его шальную к своей груди прижимать. Сейчас-то я вижу, что в Сенькином взгляде кроется, и стоит он чуть в стороне от нас. А тогда разве замечала? Нет. Счастливые люди на редкость эгоистичны.
Статуэтку я выбросила. Фотографию не смогла. Спрятала обратно в шкаф. Там ей и место, вместе с шариками от моли, моей старой, побитой временем любви. И нечего даже стряхивать с неё пыль, пытаясь понять, было что, или показалось. С глаз долой — из сердца вон.
Я была удивительно спокойна. Разве только сердце кололось в груди сильнее обычного. Чай я так и не попила. Мандарины с салатом отправились в холодильник — желания есть не было. А бутылку забрала в комнату, прихватив бокал. Села на белый ковёр. Из аквариума на меня смотрел Рудольф. Его плавники едва шевелились.
— С новым годом, — поздравила я.
Рудольф повернулся ко мне полосатой задницей. Я фыркнула. Не больно-то в компании и нуждалась. Пробка от шампанского никак не откручивалась. А когда открутилась, бутылка вырвалась из моих рук, залив золотистой жидкостью белоснежный ковёр. Я подхватила бутылку, в которой осталась едва ли треть, побежала за полотенцем, бросила его на лужу.
Села рядом. Отхлебнула из горла. Шампанское было кислым, но какая разница? Никакой. А потом посмотрела на свою руку. Ноготь сломался. Тот же самый. Я заплакала, убеждая себя, что это именно из-за ногтя. То, что случилось с моей жизнью, нисколько меня не волнует. А вот, сука, ноготь! Как он посмел? Вытерла слёзы, царапнула кожу злополучным ногтем. А потом пошла в ванную и срезала все, под корень, под самую кожу.