Глава 3. Долгая ночь Самайна. Перед рассветом
Тишина рушится на двор, как топор палача: мгновенно, беспощадно, милосердно. Такое безмолвие бывает в самом центре страшной бури. Но это лишь на миг, а потом я глохну от гнева в голосе Охотника:
— Как. Ты. Посмел. Насмехаться. Надо мной!
Он не кричит, и это куда страшнее. Роняет слова капли расплавленного свинца, и камни под его сапогами дрожат и трескаются. Тихий хруст, словно Охотник идет по льду, широкие шаги… Его взгляд сбил бы меня с ног, но сзади чудом сохранившаяся дубовая дверь, и я прижимаюсь к ней спиной. Дверь моего дома, от которого я отказался много лет назад.
— Смертное ничтожество! Добыча для моих псов!
Это он мне? Левой ладонью сжимаю выступ гранитного косяка, чтобы не упасть, но правая сама ложится на рукоять ножа. Глупо и бесполезно. Я ничего не смогу сделать с воплощённой стихией. Но откуда-то из глубин души поднимается волна раскалённой тяжёлой ярости, выжигая по пути страх и слабость. Она подхватывает меня восхитительным безумием, взмывает вверх, и я становлюсь каменной башней замка, вороном в ночной мгле, травой у ворот, скалой в глубине земли, на которой покоится основание Вороньего гнезда. И при этом стою, шатаясь, на крыльце, глядя в лицо приближающейся смерти. Это я ничтожество? Ну уж нет… Ярость смывает остатки рассудка. Ярость говорит за меня, и губы в запекшейся крови сами выталкивают слова:
— Не тебе оскорблять меня на земле моих предков, Охотник! И не я посмеюсь над обычаем, если ты, его хранитель, убьешь того, кто пригласил тебя гостем в ночь Самайна. Мой дом пуст, вороны кружат над ним. Где был твой закон, когда слуги нового бога лили здесь кровь? В этом доме никогда и никому не отказывали в гостеприимстве. Днём и ночью его дверь была открыта для гостей. И где теперь его хозяева? Почему никто не пришёл им на помощь в час беды? Где был твой закон, когда той женщине пришлось убить тварь в человеческом обличье, защищая своих детей? Да, я пригласил тебя, спасая свою жизнь. Но я не твоя добыча! Я не проливал кровь родни. Я не предавал. Я не нарушал клятв. Перед тобой и древними богами я чист. А где были боги, когда я молил о помощи или достойной смерти? Хочешь убить — убивай! Но не смей звать меня ничтожеством! Пятнадцать поколений Энидвейтов лежат в этой земле, и даже тебе я не позволю марать их честь!
Вот теперь и правда — все. Я хочу только одного: не упасть раньше, чем он нанесет удар. Ноги дрожат. Спустя мгновение я понимаю, что это дрожит сама земля. Тихий гул пронизывает меня насквозь густой мощной дрожью, а сердце замедляет бешеный стук и бьёт ровно, гулко, отзываясь голосу земли. Это не магия. Или не та магия, что я знаю. Просто Воронье гнездо откликается мне, последнему из рода, не вступившему в права. И лишь теперь, за мгновение до смерти... Забавно. Двенадцать лет я отрекался от того, кто я есть. И понадобилась Дикая Охота, чтобы привести меня к этим дверям и принудить принять наследство. Но теперь я странно счастлив и спокоен. Я смотрю в болотные огни глаз Охотника и безмолвно благодарю его. Страх так и не возвращается. Зато усталость и холод наваливаются неподъемной тяжестью. Да что же он медлит?!
Долгая, долгая ночь. Тишина в сердце бури. Холодная древняя земля под ногами. Ни камни двора, ни высокое крыльцо не могут отсечь нас обоих от этой древней земли. И мы стоим, глядя в глаза друг другу, пока что-то не меняется. И падают остывающей лавой слова Охотника:
— Да будет так. Я принимаю твое приглашение, Энидвейт из рода Энидвейтов. Благословение на этот дом и его хозяина в ночь Самайна и за ее пределами.
Камень косяка леденеет под сведенными пальцами. Что, вот так? Я выиграл? Сумасшедшей дерзостью? Мгновением без страха? Неважно. Это лишь отсрочка. Я только что пригласил в дом одного из древних богов. И стоит хоть в самой малости повести себя неправильно — мне Дикая Охота милостью покажется… Ощущение причастности к замку уходит, как вода в песок. И я остаюсь один на один со своей слабостью и тем, что натворил только что. Но делать нечего. Сварил пиво — пей. Да, отец, я помню…
— Будь гостем, Охотник, — повторяю я охрипшим голосом. — Войди в мой дом.
Повернувшись, толкаю тяжеленную дверь, ожидая, что ржавые петли насмерть заклинило, но они поддаются легко и сразу. Деревянные брусья пола качаются под ногами и скрипят. В широком коридоре перед главным залом пахнет гнилью и сыростью. Подвесив светляка под потолок, вижу остатки поломанной мебели, обломки досок, щепки. Это кстати. Дрова мне пригодятся. Зацепив охапку деревяшек, плечом открываю дверь. Сзади обычные шаги. Тяжёлые, но доски пола не ломаются, как я ожидал.
Внутри холодно, темно и пусто. Лестница на верхний этаж почти завалилась, да и нечего мне там делать. На противоположной стороне — огромный камин, где можно зажарить теленка. Из мебели остался только длинный дубовый стол на обрезках дубового ствола вместо ножек, да чудом уцелела пара скамей. Наверное, просто в дверь не пролезли. Отец рассказывал, что эти скамьи и стол сделали еще при его деде прямо здесь, в зале. Вешаю светляк над столом и, обернувшись к гигантской фигуре в дверях, предлагаю:
— Присядь к столу, Великий. Позволь, я разведу огонь. Здесь давно не живут люди.
Он молча проходит, опускается на широкую доску скамьи. Потревоженные летучие мыши очумело носятся по залу, едва не цепляясь за верхушки его рогов. Дивное зрелище, если подумать: забытый бог в покинутом замке. Больше двух веков ему не молятся здесь. Но отказавшись по принуждению от старой веры, эта земля так и не приняла новую. Зависла между прошлым и будущим, как летучие мыши между зверьём и птицами. Свалив дрова возле камина, я складываю в его устье щепки, клочки сухого мха и листья, принесенные ветром в провалы окон. Снаружи в них смотрит ночное небо с крупными, по-зимнему ясными звездами. Значит, будет холодно. И чем разводить огонь? Если по правилам, то магию использовать нельзя. Раньше в эту ночь гасили все огни и зажигали новые, чистые, от трения дерева. А я даже огниво и трут давно не ношу. Что ж, мой дом — мои правила.
Поджигаю сушняк маленьким огненным шариком, подкладываю дрова. Огонь пожирает их жадно, освещая часть зала, бросает золотые отблески на темное, будто вырезанное из камня, лицо Охотника — его глаза в отсветах пламени по-волчьи горят янтарно-желтым. Хочется сесть к камину и не отходить от него до утра: замерз я так, что все тело ломит, а пальцы почти ничего не чувствуют. Но, вспомнив, я возвращаюсь через весь зал и коридор, выхожу на крыльцо. Там к стене жмется взмыленный Уголёк, бешено косящий глаза на жеребцов Дикой Охоты . Всадники застыли в седлах безмолвно, и псы смирно лежат посреди двора. Но лошади время от времени по-звериному скалятся на моего коня. Ближняя как раз открывает пасть: зубы у нее совсем не лошадиные — острые клыки сделают честь любому волку.
Я подхватываю повод и завожу похрапывающего Уголька в коридор. Конь мокрый, а здесь хотя бы нет ветра. Расседлав и торопливо обтерев его попоной, вешаю Угольку на шею торбу с остатками овса и достаю из седельной сумки припасы, взятые в недоброй памяти трактире. Хотя почему недоброй? Сидел бы там, не влип бы во всё это, верно, Грель? Не могу думать о себе как об Энидвейте. Отвык…
В зале ничуть не теплее, но как-то уютней. Наскоро стерев пыль взятым в дорогу полотенцем, выкладываю лепёшки и курицу на стол, срезаю кожаную, залитую сургучом, пробку с вина. Стаканов нет. Ни тарелок, ни солонки, ни таза для омовения рук…
— Прости, — говорю негромко сидящему напротив. — Когда-то здесь принимали гостей куда радушнее.
— Не в богатстве радушие, — звучит с другой стороны стола. — Как твое имя, человек из рода Энидвейтов?
Я кромсаю курицу и уже хочу сделать то же с лепёшками, но вовремя вспоминаю: «Нож — для мяса, для хлеба — руки». Ломаю большой румяный хлебец пополам и кладу половинку перед Охотником.
Он, конечно, сейчас мой гость. Но никто никогда не говорил, что назвать собственное имя одному из Древних — здравая мысль. Да и что называть? От родового имени я действительно отказался. Имя Грель дал мне Керен. Даже не знаю, почему я не придумал себе другое прозвище. Под пристальным нечеловеческим взглядом откусываю от своей половины лепёшки.
— У меня больше нет имени, данного при рождении. Зови меня Вороном.
— Можно отказаться от имени, но от крови и судьбы не откажешься. Тебя хорошо учили, человек. Ты осторожен и учтив.
Он медленно берёт свою долю лепешки и подносит ко рту. Не ест — вкушает. Откусывая понемногу, тщательно жуёт, глотает и снова откусывает. Мне становится немного спокойнее. По крайней мере, мы преломили хлеб. Значит, он в самом деле признаёт себя гостем. Хотя не думаю, что существо вроде Охотника способно на лукавство.
— Разве не назвал ты себя Энидвейтом, Ворон?
Первый подводный камень? Может быть.
— Люди всегда звали мой род Воронами, — спокойно сообщаю я. — Этот замок зовётся Воронье гнездо. Сам видишь, я мало похож на местных жителей.
Опаска опаской, а есть хочется. Впиваюсь зубами в сочное копчёное мясо. Вот еще бы запить…
— Это так, — гулко соглашается он. — Мой народ светловолос и светлоглаз, а ты, как головёшка, вытащенная из костра, Ворон Энидвейт.
Каждый раз, когда он произносит мое родовое имя — как удар хлыста. Не думаю, что он не видит этого.
— Мои предки давным-давно приплыли на эти земли, — парирую я. — Теперь никто не вправе назвать нас чужаками.
— Бывают люди, которые остаются чужаками везде. Что ты ищешь, Ворон?
— Стаканы, — честно признаюсь я, обшаривая взглядом все вокруг. — Или хоть что-нибудь для вина. Плохой из меня хозяин, если не смогу угостить гостя. Да и сам выпил бы.
Удивительно, но из полумрака до меня доносится смешок. А потом на стол, тихонько стукнув, опускается маленькая вырезанная из дерева чаша. Похоже, не просто из дерева, а из куска толстого корня. На стенках и ножке — наплывы. Древности она неимоверной, и у меня холодеет внутри.
— Можем выпить из моей, если отважишься.
Пить из одной чаши с богом? Почему бы и нет? Я устал бояться, хмельное безрассудство отчаяния гуляет по крови. Осторожно наполняю чашу вином, подношу к губам и делаю, по обычаю, один глоток. Ставлю на стол. Огромная корявая кисть, сама напоминающая древесную корягу, обхватывает ножку. Охотник выпивает до дна и ставит посудину на стол. А я чувствую, как по жилам катится огонь. В глазах темнеет, в висках звонко стучат молоточки. Сквозь их перезвон я слышу, как льется вино.
— Выпей еще, человек, станет легче.
В голосе Охотника насмешка. Еще? Какая глупость. И первый-то глоток хорошо бы пережить. Но я упрямо тяну к губам теплое шершавое дерево, щедро глотаю. И правда, становится легче. Только тело колют сотни маленьких иголочек, больно, но терпимо.
— Что ты попросил у той женщины, Ворон? — накатывает тяжелый гул прибоя.
— Что ты попросил? Что? — шумит голый осенний лес.
Сказать? Мгновение колеблюсь, потом решаю ответить.
— Месть. Я попросил у нее месть тому, кто уже умер.
— Разве можно отомстить мертвому?
Усмехаюсь, не выпуская из рук чаши. В голове шумит, но мысли не путаются.
— Я некромант. Маг, чье ремесло — смерть. Много чего можно сделать с мертвыми, если знать — как.
Он хмурится. Я не вижу, но чувствую по голосу, а в зале словно веет ледяным ветром.
— Ты черпаешь силу у нового бога. Отрицая его, прибегаешь к его противнику. Отравленный источник, тьма и разрушение…
— Старые боги ушли. Где мне брать силу, Великий? Сидхе заперлись в своих холмах, бродячие фейри стали не Добрыми Соседями, а чудовищами, Колесо Года крутится по новым законам. Где брать силу таким как я?
Он не отвечает. Я ставлю чашу между нами. Огонь в камине трещит. Встав, подбрасываю остатки досок. Не задавай вопросов, на которые нет ответа, Грель. В доме повешенного не говорят о веревке. А ты вздумал хвалиться одному из древних повелителей смерти своей силой. Но больше у меня никогда не будет возможности спросить. Вернувшись к столу, я доливаю в чашу вина.
— Почему вы ушли, Охотник? Почему бросили свой народ? Почему отдали его пришельцам?
Пальцы, лежащие на краю стола, сжимаются — я слышу треск дубовой доски.
— Что знаешь о наших путях, человек!
Молния рассекает небо на темные осколки, и сразу обрушивается раскат грома.
— Ничего, — ровно подтверждаю я. — Потому и спрашиваю. Если ты не сможешь ответить, тогда кто? Родись я лет триста назад, мог бы стать твоим жрецом. Я бы хранил закон и карал его нарушителей. А теперь на моей же земле меня травят, как волка, цепные псы нового бога.
— Ты не понимаешь, — звучит неожиданно глухо и тоскливо. — Ты, как и все люди, просто не понимаешь. Это вы отдали свою землю чужакам. Я посылал силу воинам и волю жрецам. В мою честь рождались дети и падал зверь под ножом охотников. Я кутал землю в снега и орошал ее своей кровью, чтобы трава росла гуще. Но нашим законом были сила, справедливость и возмездие. А люди выбрали милосердие и слабость. «Преступи закон — понесёшь кару», — говорили мы. «Покайся — и будешь прощён», — сказал он. И ваши сердца уступили, потому что быть слабыми легче.
— Но это же ложь, — почти шепчу я. — Какое милосердие? Лицемерие, алчность, жестокость… Они пришли не для того, чтобы прощать и любить. Меч, дыба и костер — вот их милосердие.
— Колесо времени не повернуть вспять, — тяжело роняет Охотник. — Ты славно принял меня в своем доме, Ворон из рода Энидвейтов. Ты разделил со мной пищу и тепло, а в твоих словах не было ни страха, ни лжи. Какую награду ты хочешь за это? Ночь на исходе, но у меня все еще есть сила.
— Награду? — переспрашиваю я растерянно. — О чем ты? Кто же требует платы с гостя. Это я должен благодарить за честь. Воронье гнездо давно не принимало гостей и вряд ли примет когда-нибудь еще.
Он усмехается совсем по-человечески. Но пламя в камине отвечает на эту усмешку всполохом. Так-то, Грель. Не забывай, с кем имеешь дело. Да, рассвет близко, но ночь еще не закончилась.
— И впрямь хорошо учили тебя. Попроси ты о награде — мог бы и пожалеть о ней. Но я предложил, а ты отказался от чистого сердца, не из страха. И это тоже славно. Не к лицу мне уступить смертному в щедрости. Теперь говори без опаски, но выбирай мудро.
Это уже всерьёз. Дыхание перехватывает, мысли несутся вскачь. Свобода? Власть? Сила? Деньги и спокойная жизнь? Что он может мне дать? И может ли дать то, что мне нужно? Чаша с вином так и стоит между нами. В ней отражается тьма и дрожат крошечные огоньки, как звезды. В горле пересохло. Я беру ее в ладони и допиваю терпкое, совсем не такое, каким оно было в трактире, вино. Холодная прозрачная ясность заливает мысли, словно выпил не вино, а трезвящее зелье. Да, это не ловушка. Но подвох точно есть! Какой — не знаю. Только не зря рассказчики у камина сходились в одном: не проси ничего у Древних — не придется об этом жалеть. А коль не хочешь обидеть отказом, то есть и на это старая хитрость.
Я ставлю пустую чашу на стол и смотрю в сияющие глаза. Он ждет, молча и неподвижно, как зверь в засаде. И время вокруг нас тоже замирает в ожидании. Я облизываю липкие от вина губы. Что толку тянуть?
— Если и вправду хочешь сделать мне подарок, Великий, то пусть наша встреча не обернётся ни к добру, ни к худу. Это все, о чем прошу.
Долгий-предолгий миг он смотрит мне в глаза, а кажется, что прямо в сердце. Может, конечно, так оно и есть. Но я не опускаю взгляд, даже когда виски начинает ломить от боли, а грудь сдавливает знакомая тяжесть его мощи.
— И в третий раз я скажу: тот, кто учил тебя, делал это хорошо, — падают гири его слов. — Да будет так. Всё, что было и еще будет этой ночью — от заката до рассвета — только в твоей власти. Ни к добру, ни к худу не обернет этого судьба. Но посеяв сегодня зерно — урожай будешь собирать сам. Тот, который заслужишь. И еще скажу тебе, Ворон из Вороньего гнезда. От судьбы не убежишь, как не скрыться смертному от моей охоты. Сегодня или через год — она все равно настигла бы тебя, как и судьба. Тебе решать: бежать или встретить ее лицом к лицу, как сегодня. Прощай.
Тяжелые шаги удаляются размеренно, неторопливо. Жалобно хрустит доска — все-таки не выдержала. Я забираю бутылку, в которой еще плещется на дне, перебираюсь к камину. Здесь тепло, даже пол немного прогрелся. Снимаю мокрую куртку, стягиваю прилипшую к телу рубашку, развешиваю их на вбитые между камнями крючки. Грудь жжет, в спину веет холодом. Ничего, потом повернусь к теплу спиной. Дрова полыхают яростно, словно камин чует, что теперь его разожгут нескоро, и торопится отдать как можно больше тепла. Всегда любил здесь сидеть. В обычные дни семья собиралась к обеду и ужину за ближним к огню концом стола. Слуги садились на другом конце, чтобы быть на виду, но не слушать хозяйские разговоры. А под столом непременно крутилось несколько охотничьих собак, ожидая костей и объедков. Что-то с ними случилось, когда люди ушли из замка?
Я сижу, прихлебывая вино из бутылки маленькими глотками, чтобы дольше хватило. Когда замерзаю, поворачиваюсь то одним боком, то другим, потом набрасываю на плечи высохшую рубашку. Воротник и рукава еще чуть влажные, но спине теплее. Я научился терпеть боль, а вот холод — до сих пор не умею.
... Керен, чьего имени я тогда не знал, требовал менять нательное белье каждый день, утром и вечером мыться и чистить зубы порошком корня аира. Мне это казалось диким, но не больше, чем все остальное. Кое-что было куда хуже. Конечно, я подчинялся, хотя ненавидел огромную ванну всей душой: мытьё было частью новой, отвратительной жизни. Но я быстро понял, что сопротивляться в мелочах себе дороже. И все-таки, однажды, свалившись от усталости, лег спать, не вымывшись. Наставник лишь мягко пожурил меня, велев сменить постель. А в следующий раз выволок из кровати и швырнул в ненавистную ванну, наполненную водой пополам с кусками льда. Еще и заклятие неподвижности наложил. Спустя вечность он вытащил меня из ледяной крошки, указал на коврик у двери своей комнаты и ушёл, бросив напоследок:
— Замерзнешь — приходи. Согрею.
Потом я лежал на тонкой, не спасающей от холода каменного пола подстилке и стучал зубами. В щель полуприкрытой двери из его комнаты падал мягкий золотистый свет, оттуда тянуло теплом и запахом свежего печенья. Насквозь мокрые, едва не заледеневшие рубашка и штаны из тонкого льна облепили тело, а встать, чтобы согреться движением, оказалось совершенно невозможно: коврик соглашался отпустить меня только в одном направлении: к двери. Очень быстро я закоченел до того, что скорчился в позе зародыша, подтянув ноги к груди, спрятал ладони в подмышках и уткнулся лицом в колени, пытаясь даже не согреться, а хоть как-то дотянуть до утра. О том, что будет, если ванна и в этот раз окажется ледяной, а не горячей, как обычно, страшно было подумать.
И все время я помнил о словах наставника. Вот это было самое трудное и мерзкое: не подняться с подстилки и не постучать в дверь, за которой так тепло. Я знал каждый дюйм его спальни: успел выучить за те полгода, что уже прошли. Высокую деревянную кровать с кучей белоснежных подушек; ворох шерстяных одеял и пледов, подбитых заячьими и беличьими шкурками; круглый столик возле кровати, где по вечерам всегда стоял стеклянный кубок с подогретым вином и блюдо с пирожками, печеньем или сушёными фруктами в меду. Были там и книги, и шкафы с диковинками, и огромная карта на стене, нарисованная странно, сверху, будто художник летал как птица или смотрел птичьими глазами. Но я не мог думать ни о чем, кроме кровати и тёплых мягких одеял.
Конечно, за тепло придется платить. Насмешливые холодные глаза, узкие губы, чуткие пальцы, умеющие чередовать почти невыносимую боль и совершенно невыносимое удовольствие. Он никогда не заботился о том, чтобы мне это нравилось, просто его забавляли попытки сопротивляться или оставаться равнодушным и неподвижным. И он всегда добивался своего. Я, конечно, и до него знал, что бывают мужчины с извращенными, нечистыми желаниями. Но это было лишь знание, вроде того, что единорога может укротить девственница, а на луне живет человек из детской сказки. И уж точно мне бы в голову не пришло, что этим можно наслаждаться. Через боль, отвращение, мучительный, выедающий душу стыд… Но можно. Надо только расслабиться и позволить делать с собой что угодно. Сопротивление он ломал жестоко, мнимое презрение и равнодушие тоже не помогали. И я всегда сдавался, не зная, кого ненавижу больше: его или себя, палача-насильника или жертву, которая подчиняется не только боли, но и удовольствию.
А сегодня там было так тепло. И один раз — он ведь ничего не изменит. Мой мучитель все равно будет делать что захочет, однажды можно и разрешить. Мне было так холодно, что казалось, будто кровь уже застыла и сердце вот-вот остановится. Хуже боли, хуже стыда, хуже злости на самого себя. Что с того, что я никогда не приходил к нему по своей воле. Хоть раз это помогло? Вцепившись зубами в подстилку, чтобы не кричать от судорог в сведённых мышцах, я уговаривал себя встать. Три шага до двери. Тепло. Может даже горячее вино. И уж точно мягкая, пахнущая лавандой постель, где замерзнуть просто невозможно. Один раз. Всего один!
Я уговаривал себя, что еще минутку — и встану. Еще чуть — и сдамся. Вдруг у него сегодня нет настроения, и я смогу просто погреться… Но каждый раз только сильнее сжимал колени, тёр ими друг о друга, шипел от боли, растирая ладонями ледяное лицо, плечи, грудь. И минута растягивалась, длилась, пока не переходила в следующую, и еще… Наверно, я плакал. Если слезы и текли, я их не чувствовал. Но то, что начал тихонько скулить — помню точно. И сразу же перестал, понимая, что он услышит. Потом было все равно. Холод пробрался в каждую каплю крови, в каждый волосок и частицу плоти. И сколько это длилось — не знаю. Я просто лежал и ждал утра, мечтая, как вот-вот встану и постучу в дверь, за которой уже и свет погас…
Как наступило утро — не помню. То ли уснул, то ли, что вернее, потерял сознание. Очнулся уже голым, в блаженно горячей воде. Мой безымянный мучитель стоял рядом, прислонившись к стене спиной, нежа в длинных холёных пальцах фарфоровую чашку с травяным отваром и время от времени отпивая из нее. Убедившись, что я пришел в себя, он молча развернулся и ушёл. На стуле рядом с ванной лежала чистая сухая одежда. А примерно неделю спустя наставник все так же небрежно бросил мне, что его зовут Керен. И я даже могу называть его так, если захочу. В постели. Я воспользовался этим правом почти семь лет спустя, в ночь, когда попытался его убить. И у меня почти получилось, видит Проклятый! Но это было потом. Когда мне уже было известно, что мало кто из многочисленных учеников Керена дожил до того, чтобы узнать его имя. И то, что многие из них приходили к нему в постель по своей воле, им ничуть не помогло. А для меня ничего и не изменилось. Разве что появилось имя, которое я мог теперь вволю проклинать. Да еще ни разу за эти семь лет я не лег спать, не вымывшись…
... Бутылка совсем пуста. И рубашка высохла. От куртки идет пар, но к рассвету ее, пожалуй, можно будет надеть. Надо вернуться к часовне, забрать сумку с колбами и найти в лесу меч. Надо доехать до границы графства и поскорее убраться отсюда, пока не всплыло еще что-то из прошлого. С меня и так надолго хватит этой ночи. Небо за окном тёмное, но если присмотреться, в восточное окно видна сизая дымка. А что там Охотник говорил о том, что ещё может случиться? Чувство опасности молчит. Там, в лесу, словно из-за каждого дерева смотрели ненавидящие глаза. А здесь мне спокойно, будто замок окутывает меня огромным невесомым щитом. Безопасно и тепло — даже не верится в такое счастье. Керен вот только вспомнился зря, но очень уж я замёрз сегодня. Поворачиваюсь, чтобы снять подсохшую куртку, замираю, роняю пустую бутылку. Дождался, Грель! А ты думал, легко отделаешься? Ночь еще не кончилась, помнишь?
Он стоит в нескольких шагах. Совсем не похож на обычного призрака: ни савана, ни ран. И ничего сквозь него не просвечивает. Высокий крепкий человек лет сорока, черноволосый, смуглый, черноглазый, фамильный нос с горбинкой — любой местный узнает Энидвейта. Наверно, я буду выглядеть так же, если доживу до его лет. Молчит. Призраки не могут заговорить первыми. Меня так и подмывает не открывать рта. Рассвет совсем близко. Посмотрим друг на друга, да и разойдемся, а больше я сюда ни ногой.
И все-таки не выдерживаю:
— Что тебе нужно, отец? Я-то знаю, что тот договор не писался на бумаге. Тебе нечего искать в замке.
Он качает головой, смотрит умоляюще. Обняв руками колени, я сижу спиной к камину и смотрю, как катятся по знакомому лицу слёзы. Говорить не хочется. Вообще ничего не хочется, кроме покоя. Я слишком устал. И нет во мне той ненависти, что копилась годами. Ни ненависти, ни жалости. Но он все смотрит…
— Я знаю, что ты хотел как лучше. Пытался спасти маму, сестер… Отдал чародею самую высокую цену, какую мог: единственного сына, наследника. Да, Керен сказал, что ты предлагал взамен свою жизнь. Только ему ни к чему был немолодой рыцарь из захолустья. Керену приглянулся я: ученик, слуга и постельная грелка в одном лице…
Ужас и боль в его глазах — за все годы, что я проклинал свою судьбу и его — слишком мало.
— А ты думал, для чего он меня купил? И все зря. Ты погубил нас всех. И меня тоже. Это только кажется, что я еще жив. Твой сын умер в постели Керена. Или в его лаборатории, когда первый раз убил жертву. Или потом, когда согласился жить после всего этого. Я не Энидвейт, что бы ни говорил Охотник. Я Грель Кочерга, некромант и убийца. И второй договор, с Проклятым, уже ничего не изменил. Я и так принадлежал бы ему.
Слёзы. Что они теперь значат? Я плакал, когда понял, что меня предал собственный отец: отдал на милость того, кто не знает милости. Когда убивал и пытал, чтобы выжить — тоже плакал иногда. Ночами просыпался с мокрым от слёз лицом, не помня, что снилось. Потом и это прошло. Я встаю, отшвыривая ногой бутылку. Раньше отец казался мне куда выше, теперь мы одного роста. Смотрю ему в глаза.
— Почему ты ничего не говоришь? Я бы никогда не пришел сюда по своей воле. И я не принял замок. Мне просто нужно было убежище. Я не хочу ни твоего имени, ни твоего наследства: у меня нет прав на них.
Он снова качает головой. За окном уже заметно светлее. Еще чуть — и первый луч солнца завершит Самайн, возвещая наступление зимы. А мне хочется плакать. Только я не могу. Оказывается, даже призраки могут — только не я. Делаю шаг вперед и кричу:
— Ну скажи хоть что-нибудь! Скажи, что сожалеешь! Что не хотел, не знал, не думал! Что все это было не зря! Скажи хоть что-нибудь, если можешь!
Пальцы сами складываются в знак изгнания. Я хочу ударить его, развеять, уничтожить, не дожидаясь рассвета. А он только смотрит, и под этим взглядом моя злость тает, сменяясь просто болью.
— Ладно, — шепчу я сорванным голосом. — Что теперь поделаешь? И правда, колесо времени назад не повернуть. Ты ведь любил меня, да? Просто три жизни дороже одной. Я и сам это знаю. Жаль, что маме и девочкам это не помогло. Я прощаю, отец. Правда, прощаю. Только это уже не важно. Ни месть, ни прощение мертвецам уже не нужны, верно?
Чуть помедлив, он качает головой. Снова нет? Что ж, если он пришел, значит, и за Вратами ему не все равно. В глазах немного мутнеет. Это не слезы, просто режет от бессонной ночи. Да еще и ветром надуло.
— Обидно, что так вышло. У меня ведь не будет детей, знаешь? Замок останется без хозяина. Я не говорю, что принял его, просто… Мой сын мог бы. А его не будет. Некромантия выжигает способность к зачатию. Совсем. Когда я об этом узнал, то даже обрадовался. Подумал, что не смогу повторить твоей судьбы. А теперь мне жаль.
Он пытается сказать что-то. Губы шевелятся, но ни звука с них не слетает. Отчаяние искажает лицо, на которое уже ложится отблеск солнца. Я пытаюсь прочесть по губам, но ничего не выходит. Наконец, вроде бы разбираю одно слово, что он повторяет много раз.
— Бринар? Причем тут он? То есть понятно, причем. Но он мертв. Рыжая чужеземка и ее сынок сделали мою работу. Да что Бринар?
Глаза отца полыхают гневом на мою недогадливость, совсем как раньше. Он все так же, одними губами, повторяет, но уже другое слово.
— Ребенок? Ребенок Бринара? Ты с ума сошёл?
Его взгляд вспыхивает торжеством. И в следующее мгновение луч солнца, упав на плечо призрака, развеивает его. Я хочу поднять бутылку, но вспоминаю, что уже допил ее. Знал бы, что предстоит такая ночка — запасся бы в трактире хоть парой…
— Нет, — говорю вслух неизвестно кому. — Только не Бринар! Отдать Воронье гнездо этому отродью? Да ни за что! Лучше я сам спалю замок и разнесу башню по камешку. Сил хватит, не сомневайся. Но Бринар этого порога не переступит.
Замок молчит.
— Меня продали, как телёнка, чтобы уберечь замок Энидвейт от Бринара! Вместе с душой, телом и даром некроманта!
Замок молчит. Я кричу в пустоту. Но чтоб мне еще раз повстречаться с Дикой Охотой в пустом поле, если в этом молчании нет чего-то, что я просто не слышу.
— И что, всё было зря? — снова перехожу на шепот. — Все эти годы у Керена? И потом? Проклятье, я знаю, что нет справедливости, кроме той, что творишь сам, но это уж слишком. Мое посмертие принадлежит Тьме, чтобы Бринар не получил Энидвейт!
А потом вдруг понимаю. Перед глазами мелькают рыжие косы, и я снова слышу тёплый голос с чужестранным выговором. Этой ночью было много слёз. Но я бы не отказался посмотреть, какая у неё улыбка. Да уж, Грель. Размечтался. Ты теперь для неё страшнее Проклятого. И опять думаешь не о том.
— Её ребенок, он ведь тоже Бринар, да? — говорю я вслух, чтобы не потерять нить мысли. — И если он получит Энидвейт, значит, сделка недействительна? И моя душа — опять моя?
Конечно же, никто не отвечает. Просто неуловимо меняется что-то вокруг. То ли луч хмурого зимнего солнца как-то особенно освещает мое лицо, то ли доски, наконец, ощутимо теплеют, прогретые теплом камина. А может, я все это придумал. Неважно.
— А если бы я её не спас? Я же не хотел её спасать. Я хотел только мести… Так все это…
Запрокинув голову, я громко, от души смеюсь, пугая летучих мышей, уже устраивающихся на покой. Зато под стрехой просыпаются какие-то птахи, неуверенно перекликаясь и перелетая прямо над головой.
— Так вот о чём ты говорил, Охотник? Ни к добру, ни к худу, лишь то, что заслужил. Хороша шуточка! И что же я заслужил сегодня ночью?
Нет ответа. Как обычно. Только новый день упорно лезет в окна, напоминая, что ночь прошла и пора приниматься за дело.
— Ладно, — сообщаю я внимательно слушающей тишине. — Как говорит Охотник, да будет так! Посмотрим, что из этого выйдет. В конце концов, мне надо лишь отдать Энидвейт этому отродью, правда? А потом, когда я верну право на душу, мы посмотрим, чей это замок.
Угли в камине еле тлеют — пожара уже не будет. Можно бы и залить, но не хочется идти к колодцу, да и ворот наверняка сломан. Не ври себе, Грель, ты просто не хочешь заливать этот огонь.
Не оглядываясь, я покидаю зал, вывожу Уголька во двор. На булыжниках копоть, словно кто-то жёг здесь много маленьких костров. Следы от копыт, похоже. Дожить до следующего Самайна, забрать ребенка, а потом прожить еще столько, чтобы он стал совершеннолетним. Не слишком ли далеко ты загадываешь, Грель? Прошлым вечером ты не знал, где окажешься утром. И как проведёшь ночь. Не тебе думать о будущем. Оказавшись за воротами, я встряхиваю поводья. Конь осторожно ступает по пригорку, скользкому от инея на сухой траве. Башня Вороньего гнезда будет видна еще несколько миль, но я все так же не оглядываюсь. Долгая ночь Самайна закончилась, и над землей яростно полыхает новый день. Первый день безвременья между уходящим годом и еще не пришедшим.